imageВозможно, мои размышления об отце покажутся кому-то очень наивными и «дамскими», но я не собираюсь казаться умнее или искушенней, чем я есть; надеюсь, что мои внутренние монологи помогут немного лучше представить себе характер этого непростого человека – Николая Николаевича Родионова, одного из нас, и вместе с тем, одного из людей, живших на протяжении всего ХХ века.

Он родился 30 апреля 1915 года, умер 28 января 1999 года. И все эти долгие годы жил с полной отдачей, ни нарушая ни одну из заповедей. При этом он вовсе не был лишен недостатков, просто не они определяли его существование и сегодняшнюю посмертную память о нем.

I.

Когда живешь с человеком рядом долго, всю жизнь, ничего не понимаешь толком – с кем живешь, почему всё сложилось так, а не иначе; порой хочешь избавиться от этой судьбы; иногда очень этого хочешь, и даже мечтаешь… Но это твоя судьба. И только потеряв того, кто так «мешал» жить, понимаешь, что ничего другого и быть не могло, что и тобою тоже отмечен путь этого человека, его светлый след.

Сейчас я спрашиваю себя: что же именно так мешало мне, было неудобным, тяготило и «напрягало» всю предыдущую жизнь, да и поныне никуда не делось? Оказывается, это всего лишь – чувство ответственности. То, чем всю жизнь «болел» мой отец, и чем он «заразил» нас с Юрой. Кажется, ничего особенного, нов этом – начало, продолжение и итог всей его жизни. Это чувство долга захлестывало все. Сказать, что он был порядочным человеком – это не сказать ничего. Он был сверхпорядочным, то есть никогда его поступки не противоречили его убеждениям, и никакие соображения выгоды или личной пользы его не посещали. Остается удивляться, как при таком бескомпромиссном характере он сумел занять все те непопулярные ныне посты и должности, которые он занимал, стать «советским госуд. и парт. Деятелем…» (БСЭ, т.22). Видимо, всегда вокруг были люди, которые его понимали и ценили, столь же чистоплотные, как он сам. Я не вела хроники его жизни, и сейчас вряд ли сумела бы назвать, кто именно из того моря людей, что встречались ему, был действительно другом, а кто только делал вид… Да это и не важно теперь. Еще одна черта – он был очень доброжелателен к людям, даже к тем, кто явно этого не заслужил, и верил в искренность их слов и поступков. Каждый судит по себе… Я даже не могу припомнить ни одного его личного врага (возможно, они были, но я о них не знаю). Враги были только идейные. Начиная с «перестройки» их становилось всё больше. Раньше все было просто – «антисоветчина», зло, предатели Родины. И вдруг внутри нее обнаружились силы, с удовольствием и смаком совершающие «развал страны». Я убеждала: «Да что вы так переживаете! Все равно ход истории не остановить, не эти – были бы другие…» Но они с мамой действительно все принимали близко к сердцу, и оно болело, болело… На самом деле, они эту страну строили, а она оказалась в чужих недобрых руках. Мне трудно понять, как можно судьбу страны принимать за свою собственную, и даже больше, чем свою. Это особая популяция людей, видимо, чисто российская. И похоже, они уже сходят «на нет». Мы уже не такие патриоты, а тем более наши дети.

Рождение мое случилось в период острой эйфории от Победы над фашистской Германией; период радужных надежд и огромного труда по созиданию мирной счастливой жизни. В те годы (граница 40-х и 50-х) во главе, на командных постах оказывались наиболее активные и деятельные люди, не боявшиеся взять на себя весь груз проблем, мало заботившиеся о личном благополучии. Одним из них был мой отец, с сожалением оторванный от научной работы и направленный на укрепление партийного аппарата Ленинграда. Довольно долго эта перемена никак не сказывалась на жизни семьи. Папа был I-м секретарем Смольнинского, самого крупного райкома партии, а жили мы в коммунальной квартире на Кузнечном переулке, д. 10, занимали две маленькие комнаты вчетвером, а позже – вшестером с мамиными родителями. Дедушка Матвей Афанасьевич спал на полу, разложив матрас. Однажды рано утром пришла участковый врач из детской поликлиники и была поражена этой картиной. «Николай Николаевич, вы же занимаете такой пост, а не можете попросить квартиру?!» Подозреваю, что папе это просто не приходило в голову. По сравнению с тем, как жили раньше, в войну и первые годы в Ленинграде, условия были блестящие – всего одна соседская семья, рынок напротив… Там было весело и уютно, мама и бабушка пекли вместе с соседкой пироги; тетя Таня, Татьяна Васильевна Клементьева стала на долгие годы близким человеком и для нас с Юрой. В этой квартире зеленые шарики от дверных портьер били по лицу, когда папа носил меня на плечах; здесь было первое пианино, взятое напрокат, первая черная папка для нот, подаренная соседом Николаем Васильевичем и заброшенная далеко «за ненужностью»; появилась и первая учительница музыки «для себя»: пыльная старушка с крашенными волосами, переписанные её рукой неразборчивые ноты и радостное облегчение, когда она уходила… Игры с другими детьми на разрушенных ступеньках Владимирского Собора, тесное общение с семьей Трофимовых из нашего подъезда, чей сын Дима в возрасте 5-ти или 6-и лет серьезно представлялся Юриным школьным товарищам: «Дима, Алин жених» (Так его называла моя бабушка Елизавета Порфирьевна). Там прошло моё дошкольное детство.

А потом мы переехали в только что отстроенный, красивый дом на Суворовском проспекте 56, напротив Смольного. Квартира была небольшой, из 3-х комнат, выбирал её папа, поэтому она оказалась не очень удобной планировки. В другом подъезде поселилась семья Яковлевых, с Клавдией Дмитриевной мама подружилась –тоже навечно – через школьный родительский комитет, ее сын Толя был Юриным одноклассником, а потом и моим другом тоже. Василий Николаевич был Героем Советского Союза, после войны и тяжелого ранения – директор крупного ресторана. Так вот их квартира маме нравилась гораздо больше, хотя по размеру была такая же. Там мы все вместе и по отдельности провели множество приятных часов и в праздники, и в будни. Я почему-то помню её гораздо лучше, чем свою, даже какие картины висели, какие искусственные розы стояли на столе…Что касается квартиры, где мы прожили несколько лет, думаю, что папа её и не выбирал даже, а просто согласился с первой, которую предложили.

Да, папа был весьма непрактичен в бытовых вопросах. Да и не только в бытовых. Он был непрактичен вообще, хотя и вполне рационален. Можно ли совместить два этих понятия? Оказывается, можно, когда речь идет о моем отце. Например, он никогда почти не умел купить себе шляпу по размеру, тем более тяжело давалась ему покупка вещей для нас при коротких загранкомандировках. Разобраться в размерах, расцветках и прочей ерунде он так никогда и не смог. Не понимая настоящей стоимости вещей, полученных в дар, ценил их одинаково и очень берег все подарки, как память о людях и событиях. Расставаться с вещами, менять их не любил, привязывался к предметам и дружил с ними подолгу. Вспоминаю, с какой неохотой он расставался со старым цветным телевизором в 1988 году. После того, как директор ателье устал посылать мастера (ателье Управления Дипкорпуса) – он буквально насильно записал отца на новый телевизор Панасоник в «Березке». Обычная реакция: «А зачем? У нас есть телевизор.» Или при организации очередного садоводческого товарищества в МИДе , четвертого или пятого по счету, его тоже почти насильно записали под номером один. Ответ был тот же: «У меня есть дача.» Дача была, но арендованная у МИДа, и как только отца вывели из состава ЦК после 27-го съезда, мне очень быстро позвонили и попросили в трехдневный срок её освободить. Это после 16-ти лет жизни, со всем скарбом и прочим. Хорошо, что уже был поставлен в Полушкино дом, куда меня с узлами и вытряхнули, прямо в непролазную, бездорожную грязь. (Родители были в Югославии).

Вообще папа жил какой-то иной, чем все, неприземлённой жизнью. Редко я встречала людей, настолько неприхотливых и непритязательных в быту, как папа. Любимая его еда – отварная картошка, щи, гречневая каша. Любил пить чай «с булочкой» и сливочным маслом. Это было лакомство. В отношении одежды – носил то, что полагалось носить по должности, то, что шили ему портные на свой вкус. Хорошие сорочки уважал, хранил в коробках, привязывался к ним надолго. Вообще, отойдя от дел, продолжал носить старую одежду до полного её использования. Запрещал покупать что-либо новое, более подходящее по размеру (он похудел, стал ниже ростом) – мама подгоняла то, что есть. Любимая вещь – связанная мной зеленая безрукавка, её он носил дома лет 25. Обувь всегда была в идеальном порядке, часто занимался ее чисткой, а заодно и всех прочих семейных ботинок и сапог. Как-то не разобравшись, помазал кремом замшевые сапожки, за что я его очень ругала. Относить в ремонт обувь, часы – это папа тоже всегда брал на себя. Точные часы, острые ножи, свежезаточенные карандаши – эти «пристрастия» сохранялись у него с юности и на всю жизнь. Вообще, отец очень не любил менять не только сами вещи, но и места, где они находились. Это не обычный педантизм, я думаю. Просто ему было так надежнее. Многое в течение дня производилось автоматически, с минимальной затратой времени. Протянул руку- бритва, другую руку – запонки; очки лежали в каждой комнате на определенном месте, часто старенькие, некрасивые. Их он постоянно мыл с мылом, и мамины тоже, до хрустального блеска. Нет нужды говорить о ежедневном душе; однажды папа сказал, что с молодых лет моет голову почти ежедневно, — «наверно, поэтому раны полысел…» Возможно, если учесть, чем именно он мыл волосы в молодости… Кстати, о лысине. Никаких комплексов в связи с этим он не испытывал, иногда подтрунивал над своей «прической». Вообще, мне кажется, что он не был озабочен своей внешностью. До ухода на пенсию в 1985 году был практически здоров, и этого было достаточно, чтобы выглядеть симпатичным и по-своему привлекательным. Главное, конечно, не черты лица, а общая подтянутость, аккуратность, а также манера поведения, содержательность общения. Есть незатейливое изречение: «Будь проще, и люди к тебе потянутся». В случае с отцом все было наоборот. Он не был прост, и общаться с ним было не просто, но это доставляло удовольствие другого рода – его уважительным отношением к собеседнику, интересом к нему, умением выслушать и дать оценку или совет, всегда взвешенный и неравнодушный.

В домашней обстановке, с близкими друзьями папа был интересным рассказчиком, с большим чувством юмора, способностью к розыгрышам. С детства помню праздники у нас дома, взрывы хохота, задушевное пение – хором или по-отдельности. Папа от природы обладал красивым, хорошо поставленным баритональным басом. Они с мамой часто пели дуэтом «Сомнение», «Не искушай» Глинки, другие романсы. Слух у него был идеальный. Из записей предпочитал слушать басы: М.Д.Михайлова, Б.Гмырю, потом Б.Штоколова. Ну и если уж речь зашла о музыке, не могу не сказать, что они с мамой, а потом и со мной были постоянными, частыми гостями Большого зала Ленинградской Филармонии. В числе добрых знакомых был директор зала Пономарев, главный дирижёр Е.А.Мравинский, знакомы они были и с Дм.Дм.Шостаковичем. Н е пропускали симфонических концертов с премьерами симфоний, гастролей известных исполнителей; шестой подъезд и «обкомовская ложа» всегда их ждали. То же было и в Кировском театре («Мариинка»), и в драматических. Ходили туда почти каждую неделю, и что меня удивляло – почти никогда никого больше там не встречали, и даже при переполненном зале эти ложи стойко пустовали. Мне было всегда не по себе торчать там отдельно от публики, у всех на виду. Особенно стыдно было во время первого после Конкурса им.Чайковского триумфального концерта Вана Клиберна. Даже стоять в зале было тесно, среди публики виднелись знакомые лица, а эта ложа зияла красными стульями. До сих пор думаю, что здоровый нравственно человек не может спокойно принимать привилегии, им незаслуженные; нам с Юрой это всегда было неловко.

В Москве эта традиция разрушилась, все ходили в театры по отдельности, я – часто, родители – реже. Чтобы пойти в театр, нужно было обратиться в «группу обслуживания МИДа и заказать билеты (за деньги). После БДТ (ныне им. Товстоногова) мне Московские театры не очень пришлись по душе. Ни один не стал таким же любимым. А родители чаще всего ходили на премьеры или в Большой с иностранными гостями. Мама к тому времени уже очень страдала болезнью ног и не могла долго сидеть. А папа работал много и выбирался куда-то редко, иногда со мной. Бывали в Консерватории, слушали старенького скрипача Иегуди Менухина; впервые папа услышал «живьем» Е.В.Образцову, и был покорён. Она пела классику – Баха, Генделя, затем романсы Чайковского и Рахманинова. Позднее, участвуя в светских «тусовках» вместе с чехословацким послом Богуславом Хнёупеком, любителем «изящных искусств», родители близко познакомились со многими ведущими солистами Большого театра, они бывали у нас дома и на даче, мы тоже посещали их. Кроме Елены Васильевны тепло вспоминаем Владимира Атлантова с Тамарой Милашкиной, Юрия и Майю Мазурок, Мариса и Маргариту Лиепа. Разумеется, и «Кармен» и «Спартак», и всё новое интересное не прошло мимо нас. Думаю, что без музыки, театра папа не смог бы полноценно житью. Но во вкусах был консерватор, этого не отнять. Очень был испорчен идеологией. Услышав песни Высоцкого, сурово приказал: «Выключи эту антисоветчину». Однако, когда посмертно вышла книга стихов Высоцкого, он внимательно ее прочел и сказал: «Хорошие стихи, особенно про войну». То же было со знаменитым романом Б.Пастернака «Доктор Живаго». Разумеется, я приобрела его, как только увидела. Прочитав папа удивился: «За что ругали? Не понимаю. Хорошая ведь книга!» Ив. Бунина открыл тоже поздно, и особенно ценил его, как поэта. Вообще, любовь к стихам была при нем всегда, самый любимый – Есенин, много его стихов знал наизусть. Сам в сочинении стихов замечен не был, как и вообще в написании каких-либо заметок или дневников; на всю свою жизнь осталась осторожность в отношении «письменных свидетельств». Он слишком хорошо знал, как это может отразиться на его жизни и жизни его семьи. Кроме того, всегда был дефицит времени; государственные задачи, их решение были приоритетными, искусство и литература занимали краткие часы досуга, и понятно, что в пору его зрелости ни новые по форме фильмы, скульптурные или живописные работы, тем более новаторские балеты или оперы не находили сочувствия. На это нужно было особое желание, и, конечно усилия. Усилий было жалко. В этом я усматриваю большой недостаток всех тогдашних партийных деятелей, включая и «руководителей культуры» — Шауро, Лапина, Ермаша, Демичева и многих других. Они когда-то выучили, что хорошо, а что плохо, что полезно для общества, а что вредно –и с этим жили, и не собирались меняться. В этом контексте люди творческого труда – актеры, писатели, художники – оказывались в роли «обслуживающего персонала» независимо от величины собственного таланта и личности. И чем лучше ты «служишь», тем выше у тебя звания и сопутствующие блага, и наоборот. Сейчас это все понимают; тогда понимали немногие. Это снисходительно-покровительственное отношение обыкновенных людей к выдающимся меня всегда больно задевало, особенно если «судьями» выступали мои родители. Ростропович с Вишневской, Майя Плисецкая, тот же Высоцкий вызывали глухое раздражение своими необычными высказываниями и поведением. Это вечное противостояние власти и художника…

Сейчас наступает беда ещё серьёзней – вместо «искусства для народа» внедряется искусство для маргиналов, людей не способных чувствовать и мыслить. Это «вторсырьё» заполонило телеэфир, кинозалы, печатную продукцию, ежедневно, ежеминутно лезет в уши, глаза, сознание. Настоящее искусство оказалось на задворках, не все способны даже купить билет на хороший концерт – он стоит от трёх до пяти пенсий, а уж молодёжи и вовсе недоступен. Не знаю, был бы мой отец и моя мама такими содержательными людьми, если бы не проводили вечера в МХАТе ещё в студенческие годы, не собирали библиотеку, грампластинки…

Вспоминая детство, отчетливо вижу комнату, залитую солнцем, на теплом полу сидим мы трое – папа, Юра и я, мама стоит в дверях. Папа читает вслух рассказы М.Зощенко из толстой черной книги и сам смеётся, хохочет до слез. Вообще, если встречалось ему в жизни или в печати что-то смешное, парадоксальное, он спешил этим поделиться с нами. Брат взял от него остроту наблюдений и вкус к тонкому юмору; одним из любимых его авторов в юности был Марк Твен. Меня же отец научил с первого класса пользоваться Большой Советской Энциклопедией, синие, а потом бордовые тома которой были у него постоянно в руках. Любовь к книге, как к живому существу, которое заговорит с тобой, стоит лишь захотеть – осталась у меня на всю жизнь. Сладкое чувство обладания новыми, только что из печати, книжками (их мы приобретали по специальным спискам из Книжной экспедиции, когда в магазинах не было ничего сколько-нибудь путного) – это чувство не могу сравнить ни с чем. Возможно, у наших детей такой же трепет перед неизвестным сайтом в Интернете – не могу судить. Но Книга – беспомощней (её можно сжечь), доверчивей (её можно беречь), теплее (над ней можно плакать). Она живет дольше нас. И для общения с книгой не нужно никаких приспособлений – только открытое сердце.

Думаю, что этим свойством в полной мере обладал папа. Рано ощутив себя взрослым (с 16-ти лет учитель, мастер на заводе), он всегда был в гуще людей и событий.

Лидер по натуре, он не ждал поручений, а брался за всё сам, будь то организация концертов в институте или поездки в отдаленные колхозы Казахстана или Южного Урала. Делал всё не из желания выделиться или быть отмеченным – его интересовал результат. И редко, когда он не соответствовал задуманному. Отсюда, видимо, его полное нежелание и неумение «одалживаться», просить о чем-то для себя и семьи; глубоко был убеждён, что человек сам строит свою судьбу. (Там же, где дело касалось больших групп людей или общественных интересов, он не просил, а требовал внимания инстанций, часто вышестоящих…).

Вот один из характерных наших диалогов, когда я сказала, что поступить сыну после армии в институт будет нелегко, хорошо бы подстраховаться…

Он вспылил:

— Нас за ручку никто не водил! Ни в институт, ни на работу. Добивались всего сами!

-Как раз вас-то и водили за ручку…

-Кто?

-Да государство. В тридцатые годы любой недоучка был на вес золота, а сейчас специалистов не знают куда девать.

— Это в Москве так, она прогнила! На Урале, например, всегда можно найти работу. Пусть едут на периферию!

И так далее в том же духе. До конца жизни был уверен, что нужно честно трудиться, а остальное всё приложится. В чем-то он был прав, конечно, но это больно уж длительный процесс, не всегда и жизни хватает, чтобы чего-то заметного достичь в нашем далеко не идеальном обществе.

Вспоминаю один эпизод.

В первый наш год жизни в Москве я безуспешно пыталась найти работу по специальности. Студентку второго курса Муз.-пед. института им.Гнесиных без рекомендаций и стажа не торопились принимать, даже если было место. Я перевелась на заочное, имела маленького ребенка и хотела зарабатывать хотя бы на кино и трамвай.

Однажды я не выдержала и сказала отцу, что при его коротком знакомстве с министром культуры России Ю.С.Мелентьевым мог бы и помочь дочери. Он принял к сведению, и вскоре мне назначили явиться к замминистра Александрову. Секретарь направила меня в другой кабинет, оттуда – в третий, донельзя прокуренный сидящими в нем сотрудниками. Я, наверно, очень робко себя вела. Один из мужчин дал мне в руки толстую тетрадь, сказав весело: «Видите, У нас три тысячи человек ищут место, смотрите – стаж 10 лет, вот – 20 лет… Я вас запишу, но сами понимаете, каждый год пианисток прибавляется, а школ музыкальных на всех не хватает…» Я так же весело сказала, что, конечно, все понимаю, и ушла. Больше мы к министру культуры не обращались, я сама устроилась в Дом учителя на Пушечной улице. Справедливости ради надо сказать, что папа предлагал мне пойти в Академию педагогических наук кем-то вроде лаборанта, уверял, что я смогу со временем «защитить диссертацию» … Но я люблю играть на рояле, и это предложение отвергла. Заканчивая институт, я работала там концертмейстером, сначала бесплатно. потом на полставки; вкупе с госэкзаменами сильно переиграла руку и на пять лет ушла на «щадящий режим». Когда родители уехали в Югославию, я устроилась на так называемый Военно-дирижерский факультет при Московской консерватории, ныне переименованный в Военную консерваторию. Двадцать лет работаю концертмейстером на кафедре духовых инструментов и не жалею об этом. Что же касается устройства на учебу, стажировку, загранкомандировки «чужих» детей – здесь у отца получалось гораздо успешнее. Такой уж он был человек. Кстати, обращался всегда только к лично знакомым людям, никогда не используя служебное положение. А лично знакомых у него было море. Пленумы ЦК, Сессии Верховного Совета, поездки по стране и за рубеж – всё это приносило встречи и контакты с разными людьми, от ткачихи до космонавта. К сожалению, почти нет фотографий, где он был бы в роли «позирующего». Лишь случайно на кино- и фотоматериалах можно увидеть его где-нибудь сбоку. Не любил сниматься «на память», особенно с известными людьми.

Факт и то, что в нашем доме никогда я не слышала названия должности того или иного человека. Это было совершенно как бы неважно. Будучи младшей школьницей (напомню, что папа возглавлял тогда крупнейший райком партии), я однажды услышала: «Ну, ты же дочь секретаря!» Придя домой, спросила: «Папа, а ты у кого секретарём работаешь?» Ответом было посмеивание родителей, он отшутился, и всё. Я долго думала, что папа – инженер. (В душе он им оставался, так и говорил). И хотя некоторую неодинаковость свою с другими детьми из Десятилетки при Консерватории я видела (у нас была машина с водителями дядей Васей и Аркадием Петровичем, а у них – нет), но никогда об этом не задумывалась Подсознательно чувствовала, что в отношении ко мне некоторых людей – соучеников, их родителей что-то не так, но это была тяжесть, даже вина какая-то, думать об этом не хотелось. Не хочется до сих пор. И это отсутствие семейных амбиций, «своего круга», порой осложняло мою жизнь. Не тем даже, что встречались корыстные люди, их было немного. Чаще встречались те, кто боялся быть заподозренным в корысти, а это больнее.

II.

Мне было трудно с отцом. Очень сложно.

Прошёл год с лишним после его кончины. Я всё ещё не понимаю, что его нет и не будет. Но я понимаю и то, что пришло ко мне во время его болезни, в эти страшные три года: мне больше не с кем бороться. И ещё понимаю: он был больше меня. Во всём, в любом своём проявлении. Он был честнее, умнее, талантливей, фанатичней, противоречивей, активнее, целеустремлённей, образованней – и так далее, и тому подобное.

Он был масштабнее.

Даже своей неполной востребованностью и «зашоренностью», своей доверчивостью и ранимостью, своей жёсткостью и непримиримостью, когда был полон сил, своей беспомощностью и отказом понимать «новое», когда стал стар («… вы молодые, вы разберётесь лучше…») – он был всегда Личностью, с которой нельзя не считаться, которую нельзя не заметить.

Он нас с Юрой любил. Он очень любил маму. Но, занимая уже в сорокалетнем возрасте огромные государственные посты, он не мог уделить семье столько внимания, сколько хотел. В те времена общественное всегда было важнее личного. В семье всё было подчинено тому, чтобы лишний раз его не отвлечь, не побеспокоить; и дедушка с бабушкой, которые всегда жили с нами (мамины), и сама мама глубоко уважали отца и его деятельность. Все домашние проблемы решали сами, да его и дома-то почти не было, только в воскресенье. С детства помню: «Тише, папа работает» или «папа отдыхает». Или совсем уж опасливое: «папа рассердится». Отсюда выросло ощущение диктата, желание освободиться. Напрасно ограждали детей от отца, ведь во всех критических случаях он был рядом и как умел, старался помочь. Но правда и то, что все в доме его побаивались. Причём, никаких повышенных интонаций, тем более жестов или оскорблений от него не исходило; своё недовольство он выражал строгим лицом, тихим твердым голосом, характерным покашливанием при сомкнутых губах – этого было достаточно. Кто работал с ним, тот знает.

Меня поразило, когда брат, будучи очень взрослым и самостоятельным мужчиной лет сорока, вдруг признался: «Я его боялся всегда. Я и сейчас его боюсь». И это несмотря на то, что Юра сумел построить свою жизнь отдельно, в Ленинграде, стать хорошим мужем и отцом. Значит, какова была сила духа и сила заблуждений этого человека – нашего отца – если она не давала возможности пренебречь ими и всегда во всём вынуждала держать экзамен на «соответствие».

Он, конечно же, желал нам добра. Но, как всякий «телец», был слишком, чрезмерно уверен в своей правоте, хотел, чтобы все жили по его представлениям о хорошем. А они были порой ошибочны. Большая ошибка его была в том, что не давал своим детям «права на самоопределение». Мы брали его сами и не всегда с хорошими результатами. Но это уже другая история.

А пока… Очень старый, очень больной мужчина, внешне отдаленно напоминающий моего отца, говорит приглушенным голосом: «Я виноват. Я ничего тебе не оставил». Он имел ввиду материальные ценности или счет в банке. Я отвечаю: «Ты не виноват. Ты жил на зарплату, и мы как-нибудь проживем».

Я уже говорила, что в те моменты, когда он не был сердит или чем-то озабочен, это был веселый, нежный, открытый человек. И я уверена, что не сложись именно так, а не иначе его собственная судьба, не случись в нашей общей жизни эти многочисленные переезды и перемены мест – не было бы многих облачков и тучек в нашей семейной жизни.

Мы с Юрой много и подолгу болели. Возможно, недомогания физические были подсознательной формой протеста. Честно говоря, со мной в детстве, да и потом, не очень-то считались. Помню в пятом классе консерваторской десятилетки, я высказала за общим обедом своё тайное желание: «Я хочу учиться в простой школе». Папа переглянулся с мамой и сказал: «Она просто устала», тут же заговорив о чём-то другом. И в дальнейшем, при любых моих попытках «отредактировать» свою жизнь, проявить самостоятельность, меня любым способом – приказом, уговорами, просьбами — возвращали в определённую ими колею. Считалось, что я очень слаба здоровьем и нуждаюсь в постоянной опеке.

Так уж случилось, что после войны мы жили в почти непригодных условиях – без воды из крана и даже без туалета поблизости, и я заболела дизентерией с тяжёлыми осложнениями. Если бы не перелитая мамина кровь, я не дожила бы до года – уже пришла нянечка с простынкой меня накрывать – ноя выжила. Долго была слабенькой, поздно начала ходить – конечно, это было причиной постоянной тревоги и «зацикливания» родителей на моём здоровье. Оно, наверно, и правда было неблестящим – не знаю, не с чем сравнивать. Однако этот режим ограничения нагрузок переходил и на все остальные мои проявления. Родители распланировали нашу жизнь по-своему, и огорчались, если что-то было не так. Огорчать родителей не хотелось. Приходилось терпеть. Сейчас понимаю, что была определённая несовместимость с отцом и на уровне биоэнергетики. Он, например, не выносил в доме закрытых дверей, я, напротив, не любила открытые… Много было мелких обид и недоразумений. Теперь уже поздно выяснять что-то, и менять что-то поздно. Вся горечь, что была внутри, куда-то ушла. Осталась жалость к этим немощным телом старикам, очень дорогим, части меня самой… Осталось и огромное сострадание к ним, как к обманутым Историей людям.

Это самое горькое – знать, что моя жизнь не очень-то сложилась из-за того, что я была рядом со своим Отцом. А он был рядом со своим Отечеством. И все его шестьдесят с лишним лет напряжённого труда на очень ответственных постах – без бань, охот, без отпусков по 5 лет подряд – оказались никому не нужны и не интересны. Говорят, что всё в стране было неправильно, всё нужно было делать иначе. А его жизнь ушла, не оставив больше выбора.

Да, мой отец был чиновником, «номенклатурной единицей». Но не в этом его суть. Ведь такие люди появляются не зря – я это точно знаю. И всё, что с ними происходит, либо помогает, либо мешает воплощению «его знака» в этом мире. Есть нечто, что любой человек проносит от рождения до смерти как свою сущность, несмотря на все жизненные наслоения. И пусть он четырежды противоречив и непоследователен, но это Нечто никуда не уходит, оно определяет весь Путь.

Без сомнения, понятия Честность, Порядочность были органически присущи отцу. Но сами эти понятия размыты сложностью бытия. Думаю, что более применимо к нему слово Верность, как суть и содержание всей его долгой и непростой жизни.

Верность всему, что он выбрал однажды. Жене, детям, родителям и двум братьям, друзьям, идеалам, писателям. Это не значит, что у него никогда не появлялось новых друзей или понятий. Но это не могло по определению вступать в конфликт с предыдущим опытом. Людей становилось больше, понятия – шире (он в последние годы признал, что революция 17-го года не была благом для России), но всё чем он жил, было в рамках добра. И если по долгу службы приходилось кому-то делать больно или ущемлять кого-то – это было во имя добра, как он его понимал. Когда один из сотрудников посольства наехал в автомобиле на женщину, и она умерла – отец срочно отправил этого человека в Москву, не дав доучиться год ребенку. Правильно? Пусть судят безгрешные. Он таким не был.

Всю свою жизнь, которая неотделима от его деятельности, отец стоял перед тем или иным выбором. Ему всегда – в крупных вопросах или в отношении отдельных людей – приходилось принимать решения. И чаще всего эти решения оказывались правильными – так свидетельствуют люди. Свою ответственность он никогда ни на кого не перекладывал. (Невозможно представить отца, делающего доклад или сообщение по чужому тексту. Каждое слово было подобрано им самим, и он за него отвечал). И в этом проявлялась его Верность делу, понятиям общего блага. И вот, в конце этого долгого пути ощущение, что всё было впустую. За какие-то десять лет всё, наработанное честными людьми, разлетелось в пух и прах. Ему было очень больно. Не за себя – за всех. В том числе, за тех новых политиков, бизнесменов которые радовались: «Вы уже пожили, теперь наша очередь». Когда обществом начинают управлять неведомые рычаги и под видом демократии воцаряется беззаконие – никому мало не покажется. И это разрушение нравственности видел, чувствовал папа, и очень страдал. Он и сейчас страдает, глядя на всю эту неразбериху и туман.

III.

Я плачу об отце. Малышкой, сидя у него на коленях, я водила пальцем по его подбородку: «А что это у тебя?» — «Буква Т».

— «А что это значит?»

— «Твой.»

Он был не только мой. Он был для многих отцом, учителем, примером. Таких людей всегда мало, но они были, есть, и конечно будут. Жаль, что им всегда трудно жить, и чем меньше их – тем труднее.

Стала чувствовать, что мы, его близкие, его не достойны. Что мы все – его жена, сын, дочь, внуки – его не ценили, не поняли, не хотели понять.

Думаю, что при всех своих многочисленных контактах со множеством людей, в том числе незаурядных и всемирно известных – космонавты Гагарин и Терешкова; предстоятели церкви – Пимен и Макариос, академики Углов и Патон, режиссеры Симонов и Товстоногов, секретные физики и оборонщики – он был всегда в глубине души одинок, и от этого суров и замкнут в последние годы. Возможно это удел всех незаурядных людей.

Что я знаю о нем? Слишком мало. Никогда в жизни не выкурил ни одной сигареты. Не любил играть в карты, домино, шашки. Не изменял женщине, которую выбрал. Не выносил неточностей, в том числе, и в первую очередь – во времени: трепетно любил все имеющиеся в доме часы, никогда не забывал перевести их на «летнее время», сверял по сигналу, и умер в больнице, измученный, неподвижный, но с тяжёлыми немодными часами на левом запястье… Я неосторожно предложила: «Может, снимешь, они тебе мешают…» И этот лежащий пластом человек вдруг возмутился: «Ты что! Я же не умер ещё! Я должен знать, сколько времени!» (Через несколько дней его время истекло. Эти часы я отдала брату, а его сыну Коле ножик перочинный, который был у папы любимым в течение более 40 лет…). Не танцевал никогда. И не катался на коньках, как его Подруга – моя мать. Не потому, что не мог. Потому, что было не интересно. Другое его занимало. Что? Никто теперь не узнает. Альпинизм, плавание, бег на средние дистанции – любимые виды спорта. На лыжах ходил хорошо. То-есть, то, что требовало мастерства, концентрации, физической формы – это ему нравилось. Вообще же недомогающим или тем более больным я практически никогда его не видела. Первый раз увидела его днем в постели в мои двадцать лет, когда я скоропостижно вышла замуж, а его одолела ангина. С трудом вышел в гостиную на «свадьбу». И поломать этот сюжет считал себя не вправе, и смириться не мог.

Этот жёсткий, бескомпромиссный мужчина плакал дважды на моей памяти (мы видели следы слез после его прогулки по лесу) – когда в начале семидесятых годов Юру чуть не посадили за распространение антисоветской литературы (он писал на «Днепр-11» и распечатывал многие ныне изданные вещи), и когда по радио сообщили о гибели Виктора Петровича Поляничко, его духовного сына и глубоко чтимого нами человека. Это случилось 1 августа 1993 года, и с этого срока что-то сломалось в организме отца, начала набирать силу болезнь Паркинсона, при которой отказывают физические функции, но сохраняется сознание. Но и не только это его подтачивало – вся несуразица и непредсказуемость жизни в стране, пляска на могилах, неудачи и неприятности у младших поколений – всё это не давало покоя. Вечная его забота: «нет денег, у меня семья, я должен работать…» однажды дала сбой. Уехав электричкой к маме в Полушкино с двумя тяжеленными сумками (он ещё ходил в МИД пешком, работая в Архиве) – через день приехал обратно, тоже на электричке и сказал: «Что-то мне нехорошо. Вызови врача…» Врач пришла, прописала витамины и таблетки от склероза, а он нашёл в БСЭ и сам определил свою болезнь. Вычитал там, что иногда делают операцию на мозге, и загорелся этой идеей. Был ему 81 год. И из «последних» шестидесяти лет он ни одного месяца не провёл в праздности. Не мог, не умел, и не знал – как это, ничего не делать, а просто ждать конца. Думаю, никто не в силах представить, что чувствовал этот запрограммированный на активность человек, сидя в квартире (а в конце – лёжа) в течение двух с половиной лет.

Это самое грустное впечатление моей жизни – папина немощь, его медленный «уход», и мужественное, стойкое сопротивление этому. От койки – в кресло у письменного стола. Не лежал в кровати, даже когда кружилась голова. Делал лёжа на ковре гимнастику. Читал ежедневно газеты – «Комсомолку», «Аргументы и факты», «Совершенно секретно», иногда другие издания – то, что я ему приносила. Телевизор почти не смотрел. Обязательно – Новости и иногда старые советские кинофильмы. Кроме газет читал книги. Русские. Все, какие были в доме, стихи и прозу. И Достоевского, и Нагибина, Виктора Шкловского и любимого с юности Лермонтова. (Мама говорит, что он «Мцыри» знал наизусть ещё в институте). Вкусы мало изменились. «Лолиту» Набокова читать не стал. Гумилёв Николай не понравился. Но многие вновь изданные мемуары, исследования читал с огромным интересом. (Несколько раз советовал мне прочесть книгу В.Лаврова «Холодная осень» о последних годах жизни Ивана Бунина). Видимо, как-то анализировал и свою жизнь, ставил точки над «i». К сожалению, никто не интересовался в этот период его выводами и размышлениями. Они ушли вместе с ним.

Но я бесконечно благодарна тем немногим людям, которые нашли в себе силы и время поддержать больного человека, подкормить его чем-то вкусненьким, дать ему тепло, любовь и надежду. Поговорить с ним, выслушать и высказать ему уважение. Это дорогие друзья – Лидия Яковлевна Поляничко, Михаил Фёдорович и Тамара Даниловна Ненашевы, Станислав Владимирович и Людмила Евгеньевна Остапишины, Евгений Михайлович и Инна Васильевна Тяжельниковы. За то время, когда отец перестал быть «функционером, а стал просто плохо обеспеченным пенсионером – они стали родными людьми, добрыми и светлыми. Думаю, что этот список был бы намного длиннее, если бы мои родители, вернувшись в 1986 г. Из Югославии, не впали в некоторую «мерихлюндию» и не отстранились сами от контактов с близкими когда-то людьми. На удивление много народа пришло попрощаться с отцом, несмотря на лютый мороз, несмотря на годы его уединения и болезни. Зная обычную человеческую практику – «с глаз долой – из сердца вон» — я понимаю, что контакты с моим отцом были окрашены в яркие эмоциональные краски, для многих людей он был духовным лидером – и поэтому его помнят многие, мне лично незнакомые люди, как и он помнил о многих.

Каждый человек достоин своей Судьбы и Памяти о себе. Время всех расставит по местам.

п о с л е с л о в и е…

***

В потайной шкатулке секретера я увидела: письма разных лет от жены и детей, собственная открытка жене старшего брата Нине Ильиничне, некоторые документы (например Постановление Совета Министров СССР от 15 июля 1970 г. № 545 «О назначении т.Родионова Н.Н. заместителем министра иностранных дел СССР») и … переписанные от руки стихи Сергея Есенина на отдельных листах. Некоторые из них затерты на сгибах от долгого ношения в кармане, рядом с сердцем. От этих бумажек веет такой сильной энергетикой и чем-то тайным, невысказанным, что я не могу видеть и читать их без слёз. Это стихи:

«Никогда я не был на Босфоре»,

«Листья падают»,

«Сукин сын»,

«Ну целуй меня, целуй…»,

«Не жалею, не зову, не плачу…»,

отдельные четверостишья,

стихотворение Альфреда де Мюссе «Прощай Сюзен», моя голубка», написанное красным карандашом на тыльной стороне служебной записки о волнениях в Китае, романс «Глядя на луч пурпурного заката…»

Да, мы знали, что папа любит стихи, умеет просто и выразительно их прочесть, но, чтобы носить их с собой подобно молитве, имея в библиотеке не одно издание того же Есенина… Думаю, комментарии тут не нужны. Нежность, доходящая до сентиментальности, боролась в отце с суровостью, порой резкостью, о которой он, правда, почти всегда сожалел. И я всё чаще задумываюсь, как бы сложилась его личная судьба, если бы волна времени не вынесла его кандидатуру, как активного политика. Да и ещё раньше, не будь он толковым специалистом, не служи во время войны на стратегически важном посту – скорее всего, он погиб бы на фронте, и тогда не было бы меня, Юры, наших сыновей, и всех идущих за нами. Всю жизнь отец стеснялся того факта, что он не был в Действующей Армии, и в старости на бестактный вопрос продавцов и медсестёр: «Вы участник Войны?», скупо отвечал: «Нет». И это – имея Орден Красной Звезды и медаль «За доблестный труд»! Мне хочется процитировать здесь открытку, написанную на жёлтом кусочке картона убористым почерком. Она была отослана из г. Магнитогорска в Чимкент 20.VII-1942 г.

«Милая Ниночка!

Приходится очень редко писать тебе. Так много времени уходит на работу, что совершенно не видишь дня. Домой попадаешь поздно вечером. Все выходные также проходят в работе. Вчера получил письмо от Вити. Его призвали в Армию. Писал он из Ярославля, с поезда. Володя после отъезда из Асино ничего не писал. Где он сейчас не знаю. Со дня на день жду письма от него. Как ты живёшь? Как здоровье твоё, сына и родных? Где сейчас папа, Коля, Лёша? Старайся всё же писать. Не обращай внимания на мою неаккуратность в этом вопросе.

Я пока в заводе. Как долго пробуду здесь, не знаю. Вчера проходил комиссию и признан годным для парашютно-десантных войск.

Желаю успеха и здоровья.

Коля».

Его не пустили на войну. Сочли, что он нужнее в тылу, и это было действительно так. Я горжусь тем, что он делал. И хотя я не разбираюсь в тонкостях процесса, с детства знаю, что броня на наших танках Т-34 была самая прочная в мире, и в этом есть заслуга моего отца.

Москва. 2000 г.

Ваш отзыв